Красный верблюд ест желтую землянику

Произведения

Публикуется впервые.

Алексей Кочетков

Красный верблюд ест желтую землянику

Примечания В. А. Кочеткова.

А дальше пошло еще непонятнее, как ни старался диктор отчетливее выговаривать фразы-шифровки на безупречном, само собой, французском — «Слоны надели лыжи». Ай, ай! И все в таком же духе. А когда арбуз не то покатился в гору, не то с нее скатился, в студию к диктору ворвались дикие кошки и только их и стало слышно. Я даже подпрыгнул от неожиданности и, упав обратно на стул, резко крутнул ручку и попал на Цюрих, который не глушили.

Прослушав обе сводки (нашу и вермахта), успокоился. Наши все шли и шли вперед.

Потом долго следил за секундной стрелкой моих стареньких ручных часов, которая, казалось, вечность не появлялась из-под минутной, и я даже подумал, что с часами что-то стряслось, как тогда, когда я, весь перепачканный кровью, с трудом выбирался из нашего фордика, свалившегося в кювет, пребольно прищемив запястье. Шофер — убит, а нас с советником не задело.

И начал вспоминать, где это с нами случилось (что я постоянно путаю), — по дороге ли в Ихар или под Уэской на Арагонском фронте.

И еще вспомнил, что в Берлине мы совсем недавно думали: вот во Франции — это да! Там дела веселее. Там не прячутся, не шушукаются по углам. Там баррикады! Там настоящий «Внутренний фронт», маки1! Савойя — привольный партизанский край. Восстание военных моряков в Тулоне2. Там по-настоящему борются с коричневой чумой. С фашистской злою нечистью, с проклятою ордой.

А тут? Вот тебе черт возьми и баррикады! В такой духоте взаперти так и придется маяться до вечера.

Тысяча с чем-то дней от начала французского Сопротивления, а ты сиди здесь притаившись, за опущенными жалюзи. И это в «красной зоне» парижских пригородов, — в рабочем Клиши.

«Рю Фердинанд Бюиссон» — синяя табличка на доме напротив.

Ох, и жара же! Совсем не парижская. А ведь сентябрь.

* * *

Жорж (Георгий Владимирович Шибанов) ушел сегодня очень рано. Как все мужчины в доме. Мог бы и позднее выбраться: сейчас ведь он не просто Жорж, а подпольщик-перманент (постоянный) под кличкой Андрэ и с утра ему, как прежде, за баранку такси не садиться. Но он считает, что все должно быть, как прежде, и незачем консьержку-привратницу и сплетницу вводить в искушение. Начнет с соседками судачить: сколько мол лег подряд спешил месье Жорж по утрам в свои гараж, а теперь не спешит, что-то другое затеял. А что?

Перед уходом, в спешке бреясь, бросил:

— Ты тут — кормись. Суп в той кастрюльке. Радиоприемник крути потихоньку. К окнам не подходи. Ночью после собрания отведу на другую явочную квартиру (планк).

Что ж! Менять места ночевок (планки), так менять, благо что есть они. Да, роскошно, вольготно живу парижские подпольщики, куда до них бедным берлинским!

Только планки мне вскоре уже не понадобятся. Вот сделают «липу» — ресеписсе3 (удостоверение личности), другие там прочие документы, что Жорж обещал, стану Рудольфом Вилксом (это в честь командира базы нашей тринадцатой польской интербригады в каталонском городке Палафружель), коммивояжером какой-то электротехнической фирмы, и попрошусь в спортсмены (партизаны) ФТПФ. Надо партизанить, бить эту «высшую расу», убивать проклятых, убивать как можно больше. Если уж иначе нельзя.

У Жоржа тоже перемены назревают. Пора ему уходить с насиженного гнезда. Очень уж он здесь в старом Клиши шпикам-коллаборационистам примелькался. Да и друзей-приятелей — на каждом шагу. Друзей во всем хорошо осведомленных: о том, где и кем был Жорж, когда защищали Испанскую республику (комиссаром автороты), и куда его занесло во время странной войны4 (на линию Мажино). А главное, и это уже опасно, — о том, что он сейчас думает о событиях на Востоке, и о том, когда бошам5 свернут шеи.

А тут еще этот пожар на складе военно-морских сил вермахта (по официальной версии — от короткого замыкания тока). Жена на эту удачу по-своему отреагировала: испугалась, в провинцию к родственникам умчалась, писала, чтобы не ждал, что между ними давно все кончено, хватит, не такая она дура. Поджог, а Жорж, конечно, в нем участвовал, другие дела, а сейчас вот новое большое задание — создание русской секции МОИ (организации, группировавшей в то время иностранцев-коммунистов). Пора собрать в одну организацию всех русских партийцев-сопротивленцев (в оккупированной зоне Франции).

Для этого вечером и собирается собрание.

А из рабочего Клиши, из опустелой квартирки, в одну комнатку с кухонькой, пора уходить. Вероятно, надолго, до самой Победы.

* * *

С Жоржем я свиделся вскоре после приезда из Берлина. На позапрошлой неделе. Встречу устроил Воскереджан — давнишний наш общий приятель-партиец и возвращенец6 (Союз возвращения на Родину в его время еще не переименовали в Союз друзей Советской Родины). Воскереджана я застал у Клименюка. Он раньше меня приехал из Берлина и знал, где мне разыскать мою Люсю. Эх, ничего у нас с ней не получится!

Воскереджан все устроил. Высокий, худой, болезненный, он подвел меня к Жоржу, вяло, как всегда, пожал нам руки и побрел дальше.

Ну, конечно же мы были рады встрече! Еще бы, после таких лет разлуки, с апреля сорокового, после того большого налета фараонов-жандармов на наш интербригадский блок пустевшего гюрсовского лагеря7 для испанских республиканцев, около города По. Да, много тогда утащили наших фараоны-красноподкладочники. Все туда же, все на достройку так и недостроенной линии Мажино. Глупили мы тогда, артачились. Не наша, мол, эта война с Гитлером. В общем, досопротивлялись странной войне до того, что вот сейчас здесь приходится сопротивляться.

Хорошей была встреча, дружеской. Хорошо было вырваться сюда из чопорного самодовольного скучного Берлина, хотя бы в десятидневный отпуск. Впереди была еще целая неделя, я никуда не торопился и Жорж, казалось, тоже. Наобнимались вдосталь, похлопали, по-испански, друг друга по спинам. И начали рассматривать друг друга, приговаривая при этом, как положено: «Да ты все такой же и ни капельки не изменился». А Жорж действительно был все таким же, как после Испании в лагерях на Юге Франции, таким же краснощеким и, как водится у моряков, — плотным, крепким. Только чуть пополнел на воле и был чем-то сильно озабочен (а я, оказывается, даже помолодел).

Налюбовавшись друг другом, стали вспоминать прошлое. Наш первый после Испании лагерь на холодном в марте морском берегу Средиземного моря, у Сан Сиприен. И пахучую, до нельзя загаженную «авеню Даладье» все на том же пляже, приземистый, наполовину занесенный соленым морским песком дощатый барак нашей роты лиц без гражданства, где мы ютились, и командира этой роты Бориса Журавлева (он скоро приедет в Париж откуда-то с «атлантического вала»), и стенгазету «Красный сиприанец», которую вел Жорж. И анкеты из советского консульства в Париже, которые нам в лагерь привозил сам Вася Ковалев (он все еще сидит в концлагере Верне), и наши пылкие надежды наконец-то, после стольких бед, вернуться домой, на родину, а вместо того новый, пусть более благоустроенный, беженский лагерь Гюрс.

Мы никуда не спешили и все вышагивали не спеша по тихим улочкам аристократического Пасси8, и все вспоминали, и все приглядывались друг к другу. Выходили на широкий тенистый бульвар, поднимались по нему к площади Созвездия (Плас д’Этуаль), но там над Триумфальной аркой свисал огромный красно-коричневый флаг с паучьей свастикой, а на открытых террасах кафе Елисейских полей нежилось немецкое офицерье, и мы, хмурясь и стараясь не глядеть друг на друга, уходили снова к Пасси.

Жорж уже рассказывал о том, как уходил от плена, когда их, саперов-строителей, уже обходили приземистые серые танки шестой немецкой армии с двойными белыми крестами на башнях, шедшей в обход линии «имажинер9» (линии Мажино) и как в конце концов пробрался он к себе в Клиши, где вскоре восстановил связь с партией.

А здесь уже пошел серьезный разговор, последствия которого я предвидел еще в Берлине. Потому, что оба мы после Испании числились партийцами и встреча-то была деловой, а не так просто вечер воспоминаний. На встрече с Отто там, в лесу у Грюнау (под Берлином), мы рассуждали о том, что хорошо бы было привезти из Парижа какой-нибудь свеженький информационный или лучше теоретический материал, и не один, а несколько, перевести их, отпечатать, распространить. Отто, ответственный за пропаганду и агитацию в нашей группе, считал это возможным: техника нашей Нейкельнской группы КПГ была еще цела (все так же у брата Отто — у художника Макса Грабовски, в его загородном домике). Да, Отто считал это возможным и крайне необходимым — мы уж слишком долго после ужасных октябрьских арестов отмалчивались, отстаивались. Нужны были новые связи, нужна была литература. Листовка — это паспорт подпольщика-организатора.

Но мы обсуждали и другую возможность: мне в Париже не только ничего не дадут, но и обратно в Берлин не пустят. Другое ведомство, другой монастырь. Я не скрывал такой возможности от Отто. Ведь Франция все же окраина и там дела должны быть веселей. Там баррикады. И Отто меня понимал. Жоржу мои планы были неизвестны, но, если бы я о них ему и намекнул, он не обратил бы на них никакого внимания. Он явно имел на меня виды и здесь он был хозяином, а я, как в Берлине, опять как бы приезжий. Его интересовали не мои планы, а мое, так сказать, формально-юридическое положение. Как у меня с партийностью? Состоял ли я эти два года, после гюрсовского лагеря и вернетовского концлагеря10, в партийной организации? Платил ли я, как он, членские взносы? А главное, что я делал в этом Берлине по партийной линии? В общем, не выбыл ли я механически из партии?

Нет, я материально помогал партии. Сам помогал и от других этого требовал. В общем, да, состоял в организации.

Но что я мог о ней рассказать Жоржу? О ждавшем меня честном, мужественном, самоотверженном Отто? О двух других руководителях нашей Нейкельнской партийной группе-организации, — о журналисте, сотруднике «Роте Фане» Джоне Зиге (его я и не видел) и о чудесном «белокуром Германе» (Герберте Грассе), которые ушли добровольно из жизни вскоре после их ареста?

Их, как и Отто, уже обрабатывали, лечили в гестапо, с ними занимались спортом в концлагерях. Их предупреждали в последний раз. Проходить все это снова перед верным расстрелом они не желали.

Да и вообще, кто меня уполномочивал на рассказы даже о газете-листовке «Иннере фронт» («Внутренний фронт»)? Или о листовках для остовцев (восточных рабочих), которые сам писал и вместе с другими распространял, или о комитетах советских патриотов в лагерях тех же остовцев, и об интернированных морячках с советских торговых пароходов, над которыми мы, бывшие испанцы11 и возвращенцы шефствовали. Имел ли я право об этом говорить, да и что тут особенного? Мало ли что в Германии по партийной линии можно делать.

Жоржу явно была неприятна моя скрытность (а меня все это слегка забавляло). Ну, ладно, — так, возможно, представлял себе Жорж, — попал, как многие, из последнего концлагеря Верне на работу в Германию, еще до войны, еще во время пакта. Тут уж ничего не изменишь: разошлись пути-дороги оставшихся в живых возвращенцев, отправившихся защищать Испанскую республику (им говорили: «Ваш путь на Родину лежит через Мадрид»). Два с лишним года после Испании сидели они в лагерях и все ждали ответа из консульства. Кто-то в Париже или даже в Москве по-прежнему вредил возвращенцам и преуспел. Растащили волонтеров12 свободы кого куда. Кого на линию Мажино, кого в Алжир, кого в Германию. Ну, ладно, работал там как все, зарабатывал на пропитание. Годовой-то ренты у никого из наших нет. Все это можно понять и простить. Но к чему сейчас хитрить? К чему эти полунамеки на организацию? В том-то и дело, что нет никакого организованного сопротивления кровавым нацистам в их треклятом гитлеровском рейхе. Резистанс (сопротивление) — оно здесь, во Франции, в оккупированной, — временно оккупированной, — не покоренной, борющейся Франции.

И тут мне досталось. Как это мог я — в прошлом комсомольский активист Латинского квартала, партиец, — в такое ответственное время отсиживаться.

— Никаких поездок обратно в Германию, слышишь Алеша? Останешься здесь перманентом (на постоянную партийную работу), а то с партией все.

Ну, я же тебе говорил, милый Отто, что так вот в Париже и получится. Другой монастырь, другое ведомство.

* * *

Вечернее организационное собрание прошло гладко и в темпе. До комендантского часа всем надо было добраться к себе (мне и Жоржу — на новые планки). Жорж обещал: собрание, пока мы нелегальны, будет первым и последним. Не надо было и его собирать, да без протокола и решений секцию в МОИ не утвердят, да и надо, чтобы все было добровольно, даже среди своих.

В сущности, ничего особенного в этом не было: собирались ведь такими стайками вокруг приемничков, чаще у Клименюка — несколько месяцев тому назад на его чердаке в авторемонтной мастерской на Рунгештрассе в Берлине, а года два тому назад почти в таком же составе в вернетовском лагере, в бараке, где Клименюк был старшиной. В одном из бараков дикарей (гражданских, не испанцев) блока «Ц» штрафного концлагеря Верне д’Арьеж.

Просто было сейчас у Жоржа нас, парижан и берлинцев, все из того же блока «Ц» (Жоржа Шибанова не считая) немногим больше. Больше, чем там, на верхних нарах в бараке Клименюка, вокруг спасительных жестяных банок с остатками жандармских харчей. Да и дела решали поважнее.

Ох, эти спасительные банки, доверху наполненные бобами или еще какой-нибудь головокружительной вкуснятиной! Как мы их тогда ждали. Их и наших спасителей (которые сейчас среди нас) — Павлика Пелехина, Диму Смирягина, Колю Роллера. Из тех неразлучных с Жоржем в Париже и в Испании друзей-гардемаринов, которые до Испании в Союзе возвращения на Родину официально не числились, а поэтому глаза французской охранке — Сюрете женераль — зря не мозолили; сидели себе потихоньку в шоферском профсоюзе СЖТ, но дело для Родины делали. Да, повезло все-таки нам всем, кто у Жоржа собрался и тем, которых мы еще соберем, что тройка наших ребят судомойками на кухне административного сектора лагеря работать устроилась.

Сидели все вместе: парижане, что с Жоржем, и прощенные берлинцы, потели, курили, ожидая Жоржа, крутили радиоприемничек, беседовали между собой. В общем как тогда — вокруг спасительных банок: четыре берлинца и столько же парижан, все в прошлом нежелательные для Франции иностранцы, а теперь призываемые в ряды сражающихся за Францию.

А что до решения, то что же — раз надо так надо. Кто это из нас когда делу народа служить отказывался? В революцию играть никто, конечно, не собирался, но родине помочь и немцам-зверям оккупантам навредить — это со всей охотой. Надеждой на скорую победу Родины и жили. У всех чернел в памяти самый хмурый день жизни — 22 июня.

Надо, так надо. Необходима разветвленная и хорошо законспирированная, разбитая на тройки базовая организация. Из кого? Как из кого? Да, все из тех же, так на Родину и не вернувшихся возвращенцев — ни перед Испанией, ни через Мадрид, ни после лагерей, и дружественных нам оборонцев13 Палеолога и вообще из партийных и беспартийных патриотов. Правильно, Павлик, пусть такое название за этой базовой организацией и останется. Ответственным (респонсаблем) патриотов — Бориса Журавлева. Он скоро приедет. Тоже неплохо, свой в доску вернетовец14, а перед Испанией в партийной организации возвращенцев секретарствовал, а в Испании в дивизии Карла Маркса, на Арагонском фронте, батареей командовал. Потянет, если пить не будет. Всех, как-никак, знает, и его не забыли. Органом Союза будет газета-листовка «Русский патриот»; редактор Михаил Бернштед.

А под конец собрания — небольшой вопросик. Нет, без занесения в протокол. По распоряжению центра — десять процентов партийной организации на военную работу — в спортсмены — партизаны. Вот это для меня. Выдвинул свою кандидату; другой берлинец, интербригадец, военный дока-спец Тарасыч — свою. Отводов и возражений — нет. Павлик Пелехин, только что выбранный секретарем партийной организации новой русской языковой секции МОИ, крепко пожал нам руки.

* * *

Недели две Тарасыч и я — на особом положении, в полной изоляции. Собранная Жоржем русская секция французского сопротивления уже развивает бурную деятельность, а мы, рано поднимаясь с наших неуютных планков, день-деньской все бродим и бродим по осеннему Парижу, все больше по правобережной его части. Подальше от бульвара Сан Мишель (бульмиша) и вообще Латинского квартала и одиннадцатого района (арондисмана), подальше от центра — полицейского Сите и королевского Лувра, от химер Нотр-Дам де Пари и задумчивых набережных, — все больше по окраинам.

Так надо. Нас вскоре передадут спортсменам — франтирерам и партизанам Франции (ФТПФ). Жоржу вот-вот должны дать связь с военным респонсаблем (ответственным), а через него с партизанским отрядом Манушьяна.

А пока мы бродим. Так безопаснее. Нас берегут. Мы не наемные пистолерос15, а народные мстители. Нам запрещается (Жорж на каждой явке прибавляет новые запрещения) встречаться с кем бы то ни было из старых друзей, заводить новых, особенно среди женщин (это считается особенно опасным), заходить в музеи, кино, театры, ночные кабаре и публичные дома, вообще в здания, которые могут быть внезапно окружены на предмет обыска и арестов. Нам запрещается выходить на конечных станциях метро и на станциях, на которых в поезда не входят новые пассажиры (потому, что это плохой признак и, выйдя с дебаркадера, ты рискуешь встать за первым же поворотом у стенки туннеля для обыска, проверки, а то и просто угона на работы в Германию).

Нам нельзя находиться на планках дольше обычного, забираться на ночлег в неурочное время.

А когда, черт возьми, это урочное время? И я долго не могу установить, когда же перестают чесать языки обо всем на свете, но больше о домашних происшествиях, смуглые полнеющие матроны, высунувшись по живот из окон своих квартирок. И когда наступит мое время, и я смогу незаметно для них, под их занавешенными окнами, осторожненько пробраться по гулкой скрипучей металлической лестнице к себе.

Комнатку у Порт де Сен Клу для меня сняла «Шушу» (Клара Юльевна Курч) — жена Бориса Журавлева. Она торгует газетами у метро. И, выбираясь утром с планка после тревожно проведенной ночи, я благодарно ей подмигиваю.

На улицах мы в большей безопасности. В относительно большей безопасности и среди своих, среди народа (хотя и знаем, что никто и пальцем не пошевельнет в нашу защиту, когда попадем в беду).

Особенно хорошо в тесноте картье попюлер — кварталов рабочего люда, среди пряно пахнущих тележек торговцев овощами, магазинчиков и витрин угловых кафе-бистро.

Пряный запах спелых дынь и бодрящий острый парижский разговор. Тут же у карты Европы за витриной книжного магазина (линии фронтов проложены цветными ниточками по сводкам явно неофициальным). Разговор ведут две приятельницы с потертыми коленкоровыми сумками:

— Боши пропали.

— Несомненно, ма шер16!

— Русские снова взяли Орел. Вон там в степи.

— О, ле брав17. Они спасут нас.

— Союзники тоже. Они уже здесь. Вот здесь на Кот д’Азюр (на Юге)

— Неправда. Они еще в Италии. Переходят к нам через Альпы.

— Оооооооо, во это да!

— А у Порт де Сен Клу, тсссс, вчера в автобус к бошам бросили бомбу!

— Оооооооо!

— Это резистанс. Кому же больше? Мне мой мясник сказал.

Откровенный разговор межу друзьями. Преувеличенные радостные новости грядущего освобождения. Настойчивое постукивание тамтама из настежь распахнутых окон — будто случайно не выключенные радиоприемники, настроенные на Би-Би-Си. Косые взгляды на редких немцев и свирепые — на их размалеванных курочек. Предательницы, сотрудницы, — их тоже повесим!

Атмосфера надежд и ожидания. А у Северного вокзала, мимо стоящих по углам проституток, два оглядывающихся по сторонам типа в штатском тащат в кровь избитого спотыкающегося молодого парня. Этот, очевидно, не ждал спасения! Да и кто заступится?

А за блестящими чистотой витринами угловых бистро, у оцинкованных стоек все те же завсегдатаи ведут неоконченные споры о жизни, политике и любви.

* * *

А мы все бродим и первое время беспокойно озираемся (нам вскоре и это запрещают, советуют следить за возможным «хвостом», используя витрины магазинов), как будто все вокруг уже знают, что мы рефрактеры (отказавшиеся ехать на работы в Германию) с фальшивыми документами, и что мы готовы взорвать спокойствие этого обжитого мирного парижского квартала, когда будет приказ бросить гранату или стрелять в намеченного, выслеженного фашиста-гада, немца, предателя.

А то, что место наших партизанских действий будет здесь, в Париже, мы выводим из того, что нас никуда не перебрасывают.

Мы думаем, что это должно быть очень трудно: вот встать так поперек неистребимого, цепкого потока жизни и убить хотя бы одного. А если пуля или осколки гранаты скосят нечаянно вот этих, играющих на краю тротуара детей?

А тут еще эти плакаты, цветные, броские. Знакомое по митингам в довоенном Париже типично французское крестьянское лицо с седеющими усами. И бегущая наискось светлая надпись — «Же детест ла террер индивидуель» (я отрицаю индивидуальный террор). Фальшивка! Немецкая фальшивка! Ты не мог им такое заявить, Марсель Кашен! Кашен нашей юности, нашей весны, времен побед Народного фронта.

Нет, надо убивать. Они у нас на родине не стесняются.

Но нам не довелось свершить того, к чему мы внутренне, несмотря ни на что, были готовы.

Наши молчаливые совместные прогулки прекратились.

— Неустойка у спортсменов, — объяснил вскоре Жорж, — провал. Всех схватили, весь отряд. Поедешь на Север инструктором. Работы прибавилось.

Прощался с Тарасычем без большой охоты. Он оставался в Союзе патриотов и в другой партизанский отряд — имени Максима Горького — ушел политкомиссаром многим позднее, накануне Освобождения.

А тогда, вскоре, на рекламных столбах, на стенах домов и в тоннелях метро запестрели плакаты с портретами пойманных партизан и черными жирными надписями: «Французы! Вот ваши освободители», а на других — «Армия Преступлений».

Их нарочно фотографировали в таком виде: небритыми, изуродованными во время пыток, этих простых парижских парней — евреев, испанцев-республиканцев, поляков, армян, французов. Всех двадцать трех бойцов и их командира первого и единственного за все Сопротивление интернационального партизанского отряда, действовавшего в Париже, — отряда Мисоха Манушьяна.

* * *

Перед совместной поездкой на Север — в Лилль — Жорж представил меня начальству — «Гастону Ларошу» (Борису Матлину), ответственному (респонсаблю), выделенному партией (МОИ) для руководства нашей секцией.

«Гастон» — прямая противоположность Отто: рыжеватый, рыхлый, толстый, близорук, носит очки. Отто, когда говорит, то чуть приоткрывает губы, как будто шепчет, и не теряет наблюдения за окружающим. Его слегка скуластое, совсем не арийское лицо в постоянном напряжении, у него упругая настороженная походка. «Гастон» ходит в развалку, словоохотлив, внешне беспечен, рассеянный до опасного. Наставляя или объясняя что-нибудь, забывает все на свете. Но оба — непреклонные, заклятые враги фашизма.

Познакомившись, ходили втроем по пустынным днем улочкам пригорода Исси ле Мулино. И я, прислушиваясь к разговору «Гастона» и Жоржа («Андрэ»), искал глазами тот серый обшарпанный дом, где совсем недавно жил мой мимолетный кумир (времен до комсомола и Союза возвращения на Родину), веселый левый бузотер, организатор Пореволюционного клуба и зачинатель оборончества (сторонников обороны СССР) — князь Юрий Алексеевич Ширинский-Шихматов.

Я знал уже от бывшего интербригадца (партизана-диверсанта) Левушки Савинкова, что его отчим арестован гестаповцами. И понимал, что красный князь, советовавший мне, тогда еще студенту Тулузского университета, вступить в комсомол, опасен для нацистов. Печалясь о его судьбе, я был немного рад, что он не обманул моего доверия к нему, но был серьезно опечален (многим позже), узнав, что князь погиб в Аушвице, погиб, заступившись за своего друга — пленного летчика англичанина, его растерзали волкодавы.

А разговор между тем шел о третьей волне российских иммигрантов во Францию (к первой, дореволюционной принадлежал «Гастон»), о появлении наших соотечественников на Севере Франции — в ее угольном бассейне, там, где издавна использовали дешевую иностранную рабочую силу. О советских военнопленных и перемещенных лицах, которых привезли сюда для работы на шахтах. О советских товарищах — камарад совьетик (разговор шел на французском, хотя «Гастон» неплохо изъяснялся и по-русски), о проявлениях симпатии к ним местных шахтеров, об их первых связях с настоящими советскими товарищами после неторопливого разговора по душам (на ломанном польско-русском) в глубине подземного царства. И о наших задачах в связи с такой ситуацией.

Как добиться того, чтобы меньше давали угля проклятым бошам, чтобы верили, — наша берет, чтобы показывали пример и включались в борьбу, которою надо развертывать сейчас, немедленно, а не ждать условного часа «Ч» и дня «Д» для развертывания этой борьбы, как это проповедуют буржуазные аттантисты (сторонники выжидательной политики). Обсуждали, какова должна быть роль местной организации Союза русских патриотов, которую надлежало там на Севере оформить; обстановку вообще (она развивается для нас благоприятно) и в «советских» лагерях на шахтах (в центре ждут от нас решительных сдвигов).

Но я больше думал не об обстановке на Севере (ее еще предстояло уточнить), а о беспокойном характере русских людей, таких как Жорж и Юрий Алексеевич. И о недавно расстрелянных в Париже немного рижанине Вильде — ученом, поэте и спортсмене, который вместе с другим нашим соотечественником Левицким (его тоже расстреляли; оба отказались надеть перед расстрелом повязки) и их коллегами этнографами парижского Музея Человека первые сформулировали в их первом в Париже нелегальном журнале «Резистанс» основное направление движения сопротивления.

И я был уверен, что наци завезли на Север людской материал огромной революционизирующей силы.

* * *

Мы прибыли в Лилль за час до назначенной встречи, удачно обошли на лилльском вокзале облаву на угольных спекулянтов-мешочников и засели в приличном ресторанчике. Но я не мог спокойно съесть и куска, все боялся опоздать на встречу с ответственным по департаменту Нор, от которой теперь зависел успех моей работы в русском секторе этого и соседнего с ним департамента Па де Кале (точнее, в доступной для передвижения без специальных пропусков зоне этих департаментов вне прибрежных укреплений — «атлантического вала»).

Я уже долго косился на недавно вошедшего, занявшего столик напротив, высокого, как все северяне, стройного, с холодным породистым лицом француза, который расправлялся с таким же, как у нас, бифстек сеньян18.

А Жорж, который после прихода незнакомца как-то сразу подобрел, добродушно отшучивался:

— Успеем, не уйдет от нас твой «Габи».

Подозрительный рыжий верзила, который несколько раз на меня взглянул (я уже был уверен, что это шпик) все жевал и жевал, и делал, мерзавец, индифферентное лицо. Потом расплатился — небрежно, по-барски (ого, сколько на чай!), аккуратно сложил салфетку и направился к выходу. Жорж почему-то сразу потребовал счет, заторопился:

— Давай, пошли.

Но, вместо того, чтобы улизнуть от шпика, мы пошли за ним шагах в двадцати.

Верзила долго водил нас по пыльным скучным лилльским улочкам, на перекрестках, переходя улицу, незаметно оглядывался назад, и, наконец, остановился. Мы подошли и его лицо, вдруг потеряв надменное выражение, засветилось хорошей, дружеской улыбкой.

И я коротко передал «Габи» суть моего задания как инструктора ЦК КПФ на Севере Франции по работе в русском секторе, и попросил оказать содействие.

Жорж шел за нами шагах в двадцати и, возможно, думал уже о других делах нашей подпольной организации, может быть о встречах-переговорах с красавицей Викой (княгиней Оболенской), — переговорах сложных и длительных, не давших, однако, результатов. Все потому, что княгиня хотя и сопротивленка, да другого, не нашего толка (что не помешало ей вскоре безупречно честно в отношении своих товарищей по борьбе и неповторимо мужественно пройти все ужасные испытания, выпавшие на ее долю после ареста, перед тем как пригнуть свою русую головку на плаху под топор палача в тюрьме смертников в Плётцензее в Берлине).

А всех других можно только использовать, но доверять нельзя и тем более, выполнять немыслимое, вроде — мы вам оружие, вы нам людей. И как вообще можно так ставить вопрос?

«Габи» от содействия не отказывался. Да, он велит передать мне имеющиеся связи с советскими товарищами, которые в лагерях, об этом имеется указание центра. Они, эти связи, — у польских сопротивленцев, — у итальянцев их нет. Все ответственные (респонсабли) этих секций в департаментах мне вероятно знакомы — тоже интербригадцы и сидельцы лагерей. Связей — немного (как и поляков нашего толка). Он, «Габи», знает «комиссара» (Марк Яковлевич Слободинский). Устроен на планке. «Комиссар» из лагеря в Бомон ан Артуа. Хороший лагерь. Но я не должен увлекаться. Народ в лагерях разный, в общем пришлый, непроверенный и к тому же временный — имущество бошей; заберут с собой, когда будут драпать.

Первый холодный душ. Так, значит, недоверие в потенциальные возможности советских ребят. Ну что ж, это трудности, а трудности преодолевают. Тщательно договариваемся о месте, времени следующей встречи и запасных (репетаж) в Дуэ, через неделю. Все надо крепко запомнить.

Расстаемся с «Габи». Спешим на трамвай. Трамвай везет нас к бельгийской границе, в Туркуан. Здесь мне дадут вторую и последнюю связь на Севере — с Пьером (Петром Лисициным), с бывшим председателем Лилльского отделения Союза возвращения на Родину и сидельцем лагеря Верне, с другим моим однокашником. С одним из тех отощавших в лагере возвращенцев, кто собирался у тех спасительных жестяных банок с остатками жандармских харчей на дощатом грязном настиле нар второго этажа в бараке дикарей Клименюка.

Вместе с Петей Лисициным, да еще с теми, которых успеем привлечь, и с помощью местных респонсаблей-сопротивленцев — все старые друзья-приятели, — нам предстоит решать совсем не простые головоломки: как уберечь наших советских ребят от увода назад в Германию, как подключить их к нашей общей борьбе.

* * *

Идет к концу сорок третий — год долгожданного великого перелома. Ноябрьскую слякоть сменила декабрьская стужа, а я все еще одиноко сную между Парижем и Лиллем, Лиллем и Валансьен, Валансьеном и Энен-Льетаром. С пакетиками литературы (по берлинской привычке под ремнем брюк), призывами к действию и с запасом добрых новостей. По-прежнему, как в Берлине, настороженно озираясь, и без заметных, как там, результатов. От возвращенца Лисицина к младороссу Мигачеву. От «патриарха» Мигачева к советским офицерам Владимиру Постникову и «Юзефу» (Калиниченко). Из их лагеря в Тьерс ла Гранж, что под Валансьеном — в Энен-Льетар, в самую гущу шахт. А там сперва к Васе Рыжему (лейтенанту «Громовому» — Василию Порику) или к кому-нибудь другому из парткома бомоновского лагеря19. От бомоновцев — в разные концы шахтерского края. На местных узкоколейных рабочих поездах и заезженных автобусах. А дальше — пешком. Мимо унылых, почерневших от въедливой угольной пыли, пустынных днем шахтерских кирпичных поселков, мимо подозрительно посматривающих жандармов — гард мобилей. По темной зимней слякоти тропинок. От лагеря к лагерю, от встречи к встрече, с планка на планк. По проторенной для меня Жоржем дорожке и по тем путям, которые сам себе нашел в стране черного золота.

* * *

Париж — мой дом, а Север — место работы. В Париже, где когда-то, в дни, казалось, окончательных побед Народного фронта мы, молодые неофиты-комсомольцы Латинского квартала, со дна на день ждали начала Великой мировой20, меня сейчас не так легко поймать. У меня здесь три безотказных убежища-планка — у интербригадца Левушки Савинкова около Порт де Сен Клу (старый планк в этих краях пришлось бросить — какая-то любвеобильная матрона начала ожидать моего прихода); у итальянцев — около площади Бастилии, и у кладбища Пер Лашез.

В Париже, посеревшем, затаившемся — вереница явок-встреч. Всегда радостных (жив, жив курилка!), бодрящих. Отчеты друзьям-начальникам (респонсаблям): «Гастону» — вообще, вокруг и около — его мы мало знаем, Жоржу — по кадрам, да и просто так, — всегда рад видеть. Отчеты пожалую самому старому другу — веселому крепкому коротышу Ларионычу (Борису Журавлеву), — с которым вместе в начале августа тридцать шестого мчались помогать Испанской республике, а потом прошли все лагеря. Ларионычу — это по линии Союза русских патриотов. Он им руководит.

И последний отчет — самый трудный — «Павлу» (Марку Слободинскому), тоже чужому, не возвращенцу, как и «Гастон», но зато настоящему советскому и даже политкомиссару. «Павел» — ответственный за второй сектор работы нашей секции, секретарь нами же созданного Центрального комитета советских военнопленных во Франции. Сам же его рекомендовал, разыскал, привез из шахтерского поселка Билли-Монтини. Привез на свою голову. Он русский советский Север тоже неплохо знает, хотя и сидел после ухода из бомоновского лагеря на одном и том же планке. И от него общими описаниями не отделаешься.

Отчеты и получение литературы (газет-листовок «Русский патриот» и «Советский патриот», а в придачу еще «Юма» или «Ла ви увриер») или длиннющих инструкций (Ох, и писуч же этот «Павел»!) — на все случаи жизни в лагере. Все больше о структуре, — об организации лагерных и межлагерных комитетов советских патриотов, и отдельно для временных партийных и комсомольских лагерных организаций. А когда нет ни литературы, ни инструкций, то попросят прихватить с собой какие-то записочки; порой — документы-«липы» для сидящих на планках, уходящих в партизаны патриотов. Лилль, Туркуан, Тьерс ла Гранж, Энен-Льетар (от которого рукой подать до бомоновского лагеря), — места разгрузки, раздачи литературы и передачи добрых новостей; места торопливых встреч — все больше с ответственными-респонсаблями и их связными, а меньше с лагерными активистами, хотя их и можно встретить по воскресеньям в поселках вокруг их лагерей (мне это не положено делать). Места встреч-переговоров все больше о насущных проблемах сектора, — о новых квартирах для уходящих из лагерей и хлебных карточках для уже сидящих по квартирам-планкам и о происшествиях в лагерях, а меньше о перспективах.

В этих больших стратегических вопросах я мало смыслю. Как уберечь советских ребят от увода назад в Германию и как вовлечь в движение, которое еще не разлилось широкой рекой, а еле слышно журчит ручейками, как на дне забоев. Мне просто некогда размышлять о перспективах, — голова забита графиками встреч и движения местного транспорта. Мне важнее раздобыть еще одну связь с еще одним лагерем (не со всеми девятью лагерями в обоих департаментах они у нас имеются), чем гадать на кофейной гуще. Я вообще не представляю, как произойдет планируемый массовый выход из лагерей, когда таких трудов стоит устроить даже одного бежавшего (многим позднее наконец-то высадившиеся союзники, потоптавшись в Бретани, вдруг делают стремительный бросок вдоль побережья из Арраса в Лилль и образуют «мешок», в который попадает большая часть наших северных лагерей, что облегчает возможности выхода.

Я плохо представляю перспективу. Меня заедает текучка и я постоянно ввязываюсь в истории локального порядка.

Вот, «Владек» — польский ответственный-респонсабль, просит серьезно поговорить с лейтенантом «Громовым» (Василием Пориком) — старшиной бомоновского лагеря. Груб лейтенант, дерется, не слушается лагерного парткома, неосторожен.

Я верю интербригадцу «Владеку», с которым вместе сидели во всех лагерях и которому еще в Сан Сиприеновском лагере обещал оставить мою козлиную тужурку, как только тронемся домой. Обещать-то обещал, да вот так домой и не тронулись. Конечно, верю. Не станет же «Владек» выдумывать.

Естественно, я возмущен. Как это так, рукоприкладство. Но я не спешу обидеть старшину лагеря. Василий все же теперь наш, а не какой-нибудь немецкий прихвостень вроде старшины либеркуровского лагеря и его переводчика белогвардейца Зуева. И лагерь Порика — наш! В нем среди сырой украинской молодежи, небольшая дружная группка бывалых людей — бежавших в свое время из плена красноармейцев (бежавших, но не избежавших угона на работы в Германию). Эти бомоновцы подписали «Воззвание к военнопленным...» (название длиннющее), которое написал «комиссар» (Марк Слободинский).

Я не спешу обидеть и для начала говорю Васе приятное — о положении на фронтах и о том, что вскоре мы сможем вернуться на Родину, где и дадим отчет о том, что мы для нее во время войны хорошего сделали, а потом все же говорю колкости. И замечаю, как вспыхивает этот свитый из мускулов, румяный, решительного вида украинский парень (позднее преданный своими же бомоновцами и расстрелянный накануне Освобождения). Но все кончается мирно. Я даже обещаю ему достать (не зная, где, и дадут ли) парочку гранат, если, конечно, он исправит свои ошибки. И достаю-таки, через тех же ответственных экс-интербригадцев после дней внеплановых разъездов, разговоров-уговоров. А Васька, возьми, да опробуй одну из двух с таким трудом раздобытых гранат. Тут же при мне, среди белого дня, около лагеря!

Потом я опять впутываюсь в историю, к тому же не своего, а чужого сектора. Связная — незаметная, хрупкая, молчаливая, ведет меня куда-то вглубь терриконов по лабиринту тропинок к Эрсэн Копини и объясняет, что меня просят поговорить со спортсменами, с советскими товарищами. В одиноком домике шахтера веду долгую беседу с группкой изрядно перепачканных и неплохо вооруженных ребят, вылезших на собеседование буквально из-под пола единственной жилой комнаты домика, о положении вообще и о том, что им надо потерпеть. Приходится мне снова, нарушая график положенных встреч, разъезжать, клянчить табачку и карточек для ребят.

И так меня носит по дорогам обоих департаментов, и текучка эта мешает сосредоточится.

Единственное, пожалуй, путное, что приходит в голову с первых же поездок на Север, — эго мысль стратегического порядка о децентрализации управления подпольем.

Связи с Парижем непрочные, хрупкие. Связные-инструктора, — в постоянной опасности. Облавы в поездах, обыски, проверка документов на местных автобусных линиях. Все больше звероподобных фельджандармов с ошейниками из металлических блях, старых знакомых фараонов-красноподкладочников. Все больше самолетов Королевских военно-воздушных сил (РАФ) бороздят небо. Начнутся финальные бомбежки, военная каша, — все станет, все оборвется. Руководить надо на месте. Хотя бы из этого благополучного бомоновского лагеря, где старшиной Василий Порик.

* * *

Площадь у церкви Мадлен проваливается. Я вламываюсь в дверь направо. Я бегу, что есть мочи, как мышка от кошки. Нет не бегу, а судорожно прыгаю вверх по лестнице. Лоб — в холодном поту. Я вижу перед собой только красный толстый ковер, уходящий вверх по широкой парадной лестнице. Дурацкие ноги плохо слушаются. А мне надо еще — на четвертый этаж. Оттуда уже можно, только надо — вниз головой. Как Герберт Грассе в здании Полицайпрезидиума. Живым им в лапы не дамся. Сейчас они погонятся за мной. Кончат там на площади Мадлен с Павликом, — и за мной.

Я же стоял в подворотне этого дома и один из них, из этих семерых, бросившихся на Павлика Пелехина и делегата, проходя мимо меня, даже свистнул, призывая к атаке. Подонок, булле.

Но погони не слышно, и я нехотя спускаюсь по лестнице. Внизу на земле я беззащитен. С опаской выскальзываю на площадь. Гонимый страхом, постепенно остывая, долго петляю по разным закоулкам и пустынным набережным (нет ли за мной «хвоста»). А, придя в себя, начинаю понимать, что бежать предупреждать Бернштедов, к которым прибыл делегат шербургских власовцев21, уже поздно.

Вся редакция «Русского патриота» и «Советского патриота» — Михаил Бернштед, Вероника Шпенглер и Верочка Тимофеева (наша связная), и все, кто бы там ни оказался — все уже арестованы, все пошли вверх, как сказали бы берлинские подпольщики.

Всю ночь на моем очень удобном планке (дом впритык к Пер Лашез и, в случае опасности, можно через крышу улизнуть к покойникам) не могу сомкнуть глаз и ворочаюсь на грязном матраце (комната должна иметь нежилой вид). Все думаю о Павлике, о происшедшей катастрофе. И, уже может быть во сне, корю его. Я же тебя предупредил! Обежал квартал, прошел мимо и достаточно громко шепнул: Павлик, слежка — уходи. Почему же ты не ушел, не пытался уйти? Не поверил мне? Я тоже не поверил сначала, заметив на перекрестке, как позади нас какой-то коренастый тип в штатском, в негустой толпе пешеходов, на долю секунды задержал свой шаг. Задержал шаг, когда я оглянулся, — на перекрестке, как положено!

Я остановился у витрины на углу, чтобы пропустить шпика. Он тоже остановился, посмотрел вам вслед и пошел за вами. Он же не видел еще меня с вами. Сомнений больше не было. Все ясно — гестаповец, подонок, булле. И я в смятении обежал квартал, чтобы тебя предупредить и сам дал немедленно стрекача.

А, отбежав, начал колебаться. А вдруг все это мне только почудилось. Если никакой слежки нет, — неудобно получится. Ведь я же ответственный за службу разложения власовской армии (служба Травай парми ле волонтер (ТВ), — служба работы среди добровольцев), а делегат — власовец, значит по моей теперь линии. Меня не было в Париже, я несколько дней был на Севере у «Юзефа» (там обнадеживающие связи с зенитчиками-власовцами), — поэтому предварительные переговоры-расспросы (кто вы, сколько вас, когда можете перейти, — с оружием или без) начал Павлик. Но вот я появился, заскочил, как обычно, в облюбованный нами ресторанчик у Нотр-Дам де Лоретт (там еще без карточек), узнал новость, — и мне должны были передать делегата.

Мне передают делегата для дальнейших переговоров. Делегату, может быть, пора в Шербург возвращаться, а я, ответственный-респонсабль, почему-то вокруг бегаю! Неудобно получается.

И я вернулся к церкви Мадлэн, чтобы... увидеть все, что там произошло.

Ах, как все глупо с этим делегатом получилось! Кто же этот долговязый роашник22 (власовец)? Добровольный провокатор-предатель или доморощенный конспиратор, приведший за собой шпиков? Еще я думал о том, как мне завтра разыскать Жоржа, как сообщить о случившемся. Ведь я сейчас единственный свидетель. И как мне отчитаться? Не в том, что Павлика, секретаря нашей партийной организации, взяли, а меня не взяли, но о работе Сафроныча, нашего резидента в Шербурге. Сафроныч сейчас в моей службе. Как же он мог так довериться? Да, советские люди, попали в беду, мы им хотим помочь найти путь та Родину, а тут вот тебе. Какое предательство! Какой кошмар!

И Сафроныч — лихой донской казак, интербригадец, — сейчас небось сидит в Шербурге. И кто еще здесь в Париже из наших арестован? Ох, и шипеть же будут на ТВ: и патриоты, и военнопленные. Вот, скажут, не успели создать новый, третий по счету, сектор работы секции, — пять возвращенцев, интербригадцев службе выделили, а смотри какие аресты!

* * *

До очередной встречи с Жоржем оставалось несколько дней. Я мог рассчитывать только на случайную встречу. Задолго до обеда, усталый от бессонной ночи и злой, я начал издали вести наблюдение за нашим ресторанчиком у Нотр-Дам де Лоретт.

Он появился после меня, этот незнакомый месье, в напяленной на лоб фетровой шляпе. Уставился в витрину книжного магазина напротив входа в ресторанчик, как будто впервые увидел книги. Он двадцать, нет, тридцать минут смотрел, не отрываясь, в витрину магазина и только один раз нервно оглянулся, чтобы бросить взгляд на входящих в ресторан. Один раз, но этого и достаточно. Проклятие, и здесь слежка! Теперь только бы с моей стороны прошли в ресторан наши товарищи, только бы предупредить.

Жорж вынырнул из-за угла у меня за спиной, так неожиданно, что я еле успел его оттащить. Разделившись, мы наблюдали теперь за подходами с обоих сторон. Однако, никто из наших в этот день здесь не появился.

* * *

А через полгода, в августе, в Париже было восстание — шумное, всенародное, праздничное. Без излишнего, надо сказать, кровопролития, вполне умеренное и своевременное. Когда боши из Парижа ушли, но еще не совсем. Не совсем, чтобы было против кого восставать, но не раньше, чем можно было начинать. Не без закулисных, надо сказать, интриг и с интермедиями между фортиссимо форте и пьяно пианиссимо: с перемириями и отказами от них, со стрельбой с крыш и показами танковой мощи, при невероятной неразберихе и всеобщем энтузиазме.

Меня несколько дней бросало по кипевшему, наконец-то восставшему Парижу. В памяти встают отдельные сценки.

Вот я, обалдевший от радости, немного дольше обычного поспав, покидаю мой старый планк у Пер Лашез.

Выхожу не прячась. Сопротивление кончилось, началось освобождение. Я не прошмыгиваю мимо окошечка консьержки-привратницы, как квартирант-должник (как несколько дней тому назад). Наоборот, хочу повидать консьержку. Теперь это безопасно. Условный час восстания, — час «Ч», — пробил. И вообще, я сейчас всех люблю, даже консьержку. Она во дворе, и я иду на нее как на таран.

— Я благодарю вас, мадам, от имени резистанс.

— Не за что.

— Вы, конечно, знали, что я у вас здесь иногда ночевал?

— А как же, месье. Консьержки обязаны все знать.

— Значит вы знали, но не выдали и этим спасли мне жизнь?

— О ла-ла, к нему такие слова? Вы были все же осторожным. Это не бросалось в глаза другим жильцам.

— Я старался, мадам.

— О, это было в ваших интересах.

— И в ваших, судя по сложившейся обстановке, мадам.

— Конечно.

— Еще раз мерси, мадам.

— Не за что. Вы вернетесь сегодня?

— Определенно, только попозже. Я схожу на нашу баррикаду.

— Отлично! Это сейчас надо.

Пересекаю весь правобережный Париж. Мне надо через Сену, в Латинский квартал. Там в улочке у Пантеона баррикада нашей секции.

Бульвар Менильмонтан. Правее, у алжирцев, — целое строительство. Перегораживают улочки своего квартала. Огромные белые кресты — круа де лорэн23, — выведенны краской на задней стороне плащей у командиров баррикад. Это деголевцы. Бульвар, на который выходят улочки, не перегораживают. Здесь, впрочем, небезопасно, — может появиться танк. Приземистый, пыльный, с отчаянно задранной вверх пушкой без чехла.

Танк! Где же я его видел? Ах, да, — около Северного вокзала. У мэрии десятого арондисмана (района).

Ходу от него — и поживее. Что я танку пальцем, что ли буду грозить? Обегаю мэрию. На ней уже полощется долгожданный сине-бело-красный флаг. За мэрией в узких улочках прячутся восставшие граждане-патриоты:

— Месье, псс!

— В чем дело?

— Где танк?

— Ушел к Северному вокзалу.

— Вы абсолютно уверены?

— Я его видел.

Поднимаются со ступенек у дверей домов, поправляют береты, кепки. Идут вновь занимать мэрию (оружия ни у кого!).

Где-то дальше меня перехватывают знакомые итальянцы-сопротивленцы. Не раз ночевал у них, кормили, ухаживали как за родным:

— Идем атаковать редакцию фашистской газеты.

— Пошли, только быстренько, а то мне к своим.

— Успеешь.

Несемся гурьбой по пустынной улице. У кого револьвер, у кого палка (у меня ничего в руках). Все ближе белое здание, бумагами засыпанный подъезд. Вбегаем в подъезд. Никого! Сдрапали фасши24! С полчаса брожу вместе со всеми по распотрошенным комнатам. Потом раскланиваюсь с итальянцами: «Я пошел к своим».

Не тут-то было:

— Пойдем, выпьем на радостях.

Только уселись на террасе открытого кафе, в тени под платанами, как появляются две легковые автомашины. Останавливаются. Из передней — веером эсэсовцы с автоматами, заняли позиции вокруг кафе под платанами. Вид скучающий, безразличный. Из задней, второй машины, — генерал с красными лампасами и две дамы — поблекшие, испуганные. Генерал гарсону, — «Три кофе с молоком и круассаны». Последний прощальный завтрак в Париже. С опаской и злорадством посматриваем (кофе с коньяком приобретает неприятный вкус). Скорее бы убрались.

Спешу к своим. Машина с громкоговорителем. «Перемирие. Комендант фон (дальше неясно) обещает... ФФИ (Французские внутренние силы — объединенные восставшие) обязались»... Непонятно, о чем могли договориться.

Прибавляю шаг. Казармы за глухой стеной. Ребята-французы на стене, дурачатся, целятся в небо. Ого, сколько винтовок! Неделю тому назад знал, что есть одна, — где-то у армян.

К площади Согласия — не пройти. Там осиное гнездо коменданта Парижа фон Хольтица. Мимо полицейского Сите тоже не пройти. Там забаррикадировались блюстители порядка — парижские полицейские (ажаны). Там чаще постреливают.

Сворачиваю налево, к мосту. Но здесь затор. Через мост не пропускают — наши, повстанцы, ФФИ, — люди с трехцветными нарукавными повязками. В чем дело?

— Снайпер на той стороне Сены, дарлановский25 байстрюк26. О, ле пютен (проститутка)!

Высовываюсь из-за угла. Около моста, на мостовой что-то чернеет:

— Раненый?

— О нет, он готов, давно лежит.

Наконец-то с крыши, на тот берег, в башенку над домом, бестолково тарахтит наш автомат. Бросаемся оттаскивать «мертвого». Тот стонет — «Оооооо нога, осторожнее ногу. Бон дье де бон дье!27» Тошнотворный запах человеческой крови. Ох, и перепачкался же!

А за мостом, в прохладе переполненных гражданами узких улочек, среди опрокинутых или перевернутых тележек с овощами, за кем-то гоняются, и, поймав, бьют. Бьют основательно, публично — в кровь.

— Так ему, коллаборационисту и надо!

Визжат девицы за окнами домика с желтым фонариком.

— Ах, ты с бошами спала, шлюха!

— А то с кем-же, с тобой, что ли, импотент.

— Это я-то импотент, дрянь ты паршивая!

Уф, наконец-то Пантеон — последняя штаб-квартира Коммуны! Вот она, заветная за все время подполья для меня зона, — места моей студенческой молодости, комсомольских мечтаний, драк с камело дю руа (королевскими молодчиками-монархистами), любви к комсомолке Жаклин. Вот оно наше бунтарское, левое кафе «Картье Латэн». Пробегаю мимо. Оно кипит, как во времена исторических побед Народного фронта. Здесь сейчас центр какой-то важной повстанческой организации.

А вот и наша баррикада из брусчатки мостовой. Разыскал-таки. Невысокая — по колено.

А вот и друзья-товарищи закончившегося подполья. Рыжий, рыхлый «Гастон» (я еще дуюсь на него за его сектантизм, за его трусливое, недоверчивое, отношение к чужим, в частности, к группе берлинцев, — к оперативной группе бывших чекистов и политработников, — к Ашоту Савадову, Араму Хачатурьяну, Джушмуду Мамедову, имевших действительно широкие связи с армянским и другими легионами вермахта, — они это доказали созданием 1-го Нимского советского партизанского полка. Можно, конечно, было струсить после февральских арестов в нашей секции, вызванных приездом шербургского делегата, но не в такой степени, чтобы не доверять всем роашникам и всем легионерам).

А вот мой дружище, собиратель-организатор русской группы французского сопротивления, краснощекий Жорж Шибанов («Андрэ»). Он сейчас, завидя меня, не волнуется, он спокоен. Я не стану ему докладывать об арестах среди сотрудников службы ТВ. Все это в прошлом. Да, после ареста «Жильбера» (Зноско-Боровского), сына знаменитого шахматиста, нас всего-то в ТВ осталось трое, — Жорж Гегелия, Костя Сикачинский — художник, да я. А рядом с Жоржем, — глава лионских возвращенцев, нервный Качва, — руководитель-респонсабль Союза русских патриотов (он переименуется позднее в Союз советских патриотов). Он сменил с полгода тому назад Ларионыча. Арест Веры Тимофеевой, очевидно, доконал Бориса Журавлева (Ларионыча), — он запил.

Здесь же у баррикады осиротелые Коля Роллер и Дима Смирягин, — хранители и заведующие нашей подпольной типографии. Еще кто-то, кого военные события или положение задержали в Париже.

Многих подпольщиков нет. Нет среди нас Павлика Пелехина и Сафроныча и других в феврале и после февраля арестованных (мы еще не знаем, что все они уже освобождены восставшим Парижем из тюрьмы Френ, где их не успели судить, и что они разыскивают нас).

Нет никого и из тройки Центрального комитета советских военнопленных. Она, эта тройка, незадолго до высадки союзников в Бретани целиком децентрализовалась. Марк Слободинский первым уехал к себе на Север для того, чтобы вместе с Петей Лисицыным (заменившим меня на должности инструктора ЦК КПФ по работе в русском секторе) и другими подпольщиками-активистами созданного им штаба управлять немногими вооруженными людьми, а главное, спасать от угона в Германию лагерников. Вскоре в Энен-Льетаре Марк создаст сборный пункт советских граждан, который он, с обычной для него пышностью назовет Особым батальоном советских партизан имени И. В. Сталина. Другой цекист, — неторопливый Вася Таскин, — отбыл в Нанси (на Восток). У Васи и Вани Трояна те же задачи, что и у Марка с Петей. Лишь многим позже придет к нам весть, что наш возвращенец, интербригадовец и гюрсовец Иван Троян всего за несколько дней до прихода в Нанси союзников был арестован и вскоре расстрелян. Это вторая тяжелая утрата для организации после расстрела Василия Порика, преданного своими же бомоновцами.

Живыми и невредимыми вернутся в Париж третий из тройки — Иван Скрипай («Николай»), а с ним наш берлинский Тарасыч (Йосиф Тарасович Михневич), —начальник и политкомиссар интернационального партизанского отряда имени Максима Горького, действовавшего под Дижоном.

А мы, оторванные бомбежками и танковыми сражениями от наших друзей, стоим в восставшем Париже у нашей баррикады, на краю густеющего потока прогуливающихся по бульвару Сан Мишель (бульмишу). И кто-то даже говорит вслух:

— Эх, фотографа жаль нет, сняться бы на память.

Лежать за баррикадой, конечно, не стали. Какой смысл? Под ноги, что ли прогуливающимся по бульмишу стрелять? Да и из чего?!

А бульмиш, вечно юный студенческий бульмиш уже прихорашивается, принаряжается. В распахнутых окнах домов напротив Люксембургского сада все больше сине-бело-красных флагов. Все больше и больше. И первые сдержанные вспышки веселия.

Но немцы еще здесь. Они не ушли, но уходят. Вот они — в длиннющей колонне открытых, запыленных вездеходов. Уходят навсегда вдоль все густеющего ковра французских национальных флагов. Вот они — некогда грозные гунны-завоеватели, создатели современных гетто и лагерей смерти, поджигатели рейхстага, могильщики демократии и двукратные зачинщики двух мировых боен.

Их вездеходы, шуршащие по асфальту, еще щетинятся во все стороны тонкими палочками стволов автоматов. Их грязные лапы на спусковых курках. Но они не стреляют. Перепачканные, с масками из грязи на лицах, они злобно пялят глаза на флаги презренных лягушатников и на чистую публику, уже не шарахающуюся от них в сторону (их уже не воспринимают всерьез).

Они уходят, и я вижу, как распрямляются люди, как расцветают девичьи лица и как много вокруг патриотов.

— Идем, — опять начинает торопить Жорж Шибанов, — бежим на рю Гальера занимать штаб-квартиру фюрера русской белой эмиграции, немецкого прихвостня Жеребкова.

А. Кочетков.

28 октября 1967 г.

__________

1 Maquis (фр.) – партизаны.

2 Имеется в виду затопление французами своего флота в Тулоне 27 ноября 1942 года, когда было затоплено 77 кораблей. Одно судно и несколько подводных лодок ушли в Алжир.

3 Récépissé (фр.) – расписка в получении, квитанция. Во время оккупации удостоверения личности и разрешения на работу выдавались иностранцам на короткий срок и их нужно было периодически продлевать. При подаче документов на продление выдавалась расписка, которая заменяла поданные документы и имела срок годности три месяца. Ее было гораздо проще подделать.

4 Странная война – период Второй мировой войны с 3 сентября 1939 г. по 10 мая 1940 г. на Западном фронте, ознаменованный практически полным отсутствием боевых действий.

5 Боши – презрительное прозвище немцев во Франции.

6 Член Союза возвращения на Родину.

7 Лагерь около городка Гюрс в департаменте Атлантические Пиренеи.

8 Пасси (16-й округ Парижа) расположен на правом берегу Сены и прилегает к Булонскому лесу.

9 Imaginaire (фр.) – воображаемая.

10 Лагерь около поселка Ле-Верне в департаменте Арьеж, куда в начале Второй мировой войны заключили нежелательных иностранцев и интербригадовцев.

11 Имеются в виду участники Гражданской войны в Испании.

12 Добровольцев.

13 Сторонников обороны СССР.

14 Заключенный концлагеря Верне.

15 Pistoleros (исп.) – наемные убийцы.

16 Ma chère (фр.) – моя дорогая.

17 Les braves (фр.) – храбрые, отважные.

18 Бифштекс с кровью.

19 Речь идет о лагере в Бомон ан Артуа.

20 Они ждали всемирную революцию.

21 Власовцы – члены Русской освободительной армии (РОА).

22 Член Русской освободительной армии (РОА).

23 Лотарингские кресты.

24 Fasci (ит.) – фашисты.

25 Сторонник Дарлана.

26 Внебрачный сын.

27 Bon Dieu de bon Dieu! – Тысяча чертей!